Голованивская Мария - Я Люблю Тебя
Голованивская Мария
Я люблю тебя
Я люблю тебя.
- Зачем?
- Господи, что ты у меня спрашиваешь?
- Если ты будешь так смотреть на меня - и вправду влюбишься.
- Ты не хочешь?
- Я не хочу.
Семьдесят второй год.
Мне девятнадцать, тебе двадцать два. Ты умеешь лучше меня любить, я
отдаюсь твоим поцелуям, твоим объятиям, твоей страсти впервые по-настоящему. Я
закрываю глаза и как будто плыву тебе навстречу.
...Через пятьдесят лет я буду уныло сидеть в своем роскошном загородном
доме среди картин и послушных собак, я буду говорить низким голосом прописные
истины, мол "мужчины всегда предадут", болтать со сморщенными, перекрашенными
подругами о деньгах и забавах разнопородной человеческой поросли, добившейся
славы, дочь будет исправно звонить мне два раза в неделю и рассказывать о
похождениях своего непутевого, но неизменно гениального мужа.
- Я уезжаю сегодня вечером.
- Но ты же приехал на три дня.
- Незачем.
- Я что-то сделала не то?
Я беру тебя за руку, смотрю в твое покрасневшее от загара лицо, серые
глаза в черную крапинку, вдыхаю сладковатый запах твоего пота.
Что случилось, милый, мой милый, мой самый любимый, что с тобой, что, что,
что?
Рыдания. Невыученный урок. Мама говорила мне, что нельзя плакать, что это
конец всему, что это вызывает в мужчине одно раздражение. Она говорила мне об
этом с удивительным постоянством, вспоминала даже перед самой смертью, когда
не позволяла себе слез в присутствии своего последнего возлюбленного -
холеного высокого статного Бориса с гривой седых волос и взлелеянной,
оловянного цвета шикарной бородой.
Ей было больно, она стискивала кулаки до синевы ногтей, но никогда не
плакала.
Ты отворачиваешься. Все правильно. Я впериваюсь глазами в море, в желтый
песок, в мерзких чаек, в колышушиеся на волнах хлебные и арбузные корки.
Пивные пробки, осколки пивных бутылок под ногами. Кто-то окликает меня, но я
не оглядываюсь.
- Тебя зовут.
- Я слышу.
- Нет, ты не слышишь. Тебя зовут.
Хохот за спиной и дико фальшивый хор про лаванду и летнее солнце, розовые
блики и фейерверки счастья.
- Тебя зовут.
- А пошел ты!
- Ну, вот и слава Богу.
- Бабушка я не хочу есть.
- Вот еще новости. Зареванная, как чумичка. Ешь, давай, для тебя
старалась.
- Бабушка, он уехал.
- Кто уехал?
- Мой Сашка.
- Так тебе и надо, дурехе.
Борщ разливается по столу. Вилка, котлета, макароны - все вперемешку с
осколками лежит посреди кухни, и ты, моя любимая, моя дорогая бабулечка,
которой нет уже двадцать лет, хлещешь меня по щекам мокрым полотенцем за все -
за бесконечное вранье, за грязные ногти, за ненаписанные родителям письма, еще
раз, еще и еще, приговаривая: "Так тебе и надо, дурехе, гадкой девчонке, у
которой на уме одни пакости".
- Я ненавижу тебя. Слышишь? Я ненавижу тебя. За твою тупую жизнь. И я
догоню его. Я покажу тебе след каждого его поцелуя. Он останется здесь со
мной, а ты выкатишься куда подальше, в Москву, понятно?
На узкой запыленной кривой улочке ни одного такси. Подъезжают хамоватые
южане, подмигивают и сально предлагают: "Садысь, дэвочка, я высушу твоы
слезы". Я с шумом захлопываю дверцы их обшарпанных авто и бегу через рынок,
мимо белоснежных сырных голов, гигантских пучков укропа, петрушки и рейхана,
тархуна и сельдерея. Тошнота подкатывает к горлу от разложенных на
искривленных алюминиевых подносах коровьих легких, трахей, почек, от всего
этого пахнет теплой плотью, и, кажется, сало стекает с раскрасневшихся круглых
лиц, оскаливающихся жутковатым рядом золот